Стихи и проза, исчисляемые километрами

Дмитрий, расскажите, как возникла идея литературного автостопа  из Петербурга в Новосибирск?

Началось все с отсутствия денег и наличия времени. Нас пригласили присоединиться к биологической экспедиции, едущей из Новосибирска в Горный Алтай. Биологи исследовали бы природу, а мы с Носовым, будучи «инженерами человеческих душ», самих исследователей. Но когда я узнал о стоимости билетов до Новосибирска (в Индию билеты дешевле), то заявил, что не поеду. А потом, после небольших посиделок, вот здесь же, в «Борее»…  мы вдруг вспомнили о «Декларации творцов», которую создали  в 1918 году поэты Велимир Хлебников и Дмитрий Петровский. В ней были такие слова: «Все творцы: поэты, художники, изобретатели должны быть объявлены вне нации, государства и обычных законов. Им… должно быть предоставлено право беспрепятственного и бесплатного переезда по железным дорогам, выезд за пределы Республики во все государства всего мира.   Поэты должны бродить и петь». Декларация, как сегодня говорят, была отклонена в первом чтении. И мы поняли, что пришла пора снова напомнить о ней. Будем  бродить и петь. Собрали рюкзаки и вышли на трассу. А литературное сообщество позаботилось о наших выступлениях в разных городах.

Самое яркое впечатление от этой поездки?

Горы, конечно же, Алтай, до которого мы в конце концов добрались. Я был на Алтае и в 90-х, и в начале 2000-х, это чудесные места, которые каждый раз открываются по новому.
Еще река Стикс в Перми. Она, как и полагается Стиксу, протекает под землей. Лишь в одном месте вырывается из труб на поверхность. На одном берегу — тюрьма, с другого — кладбище. Мы дважды перешли эту реку, и даже беседовали с ее хозяйкой, живущей в маленьком домике. У нее большой черный пес — наверное, потомок Цербера. С годами заметно подобрел.
А когда мы стали выбираться из каньона Стикса в сторону кладбища, то увидели странную картину. К братской могиле, что на холме, вышла девушка, подняла голову к небу и стала кричать «Папа! Папа!». Ощущение жуткое. Я подумал, что от горя у барышни крыша съехала, вот она и зовет отца с небес. Но за ней вышло еще несколько человек. Тогда Носов предположил что это секта, и они обращаются к богу. Однако следующая фраза была «Папа! Напиши письмо!»  Разгадка оказалась простой: девушка кричала не в небо, а в окна тюрьмы на противоположном берегу.
 
Расскажите с чего все начиналось. О первом путешествии.

Уже кому-то из журналистов рассказывал. Первое самостоятельное путешествие было в Африку. Где-то в первом классе. Родители уже отпускали меня гулять на улицу одного. Мы тогда жили на Васильевском острове, неподалеку от Смоленского кладбища, там лазали по деревьям, играли в войнушку. Однажды нашли на берегу реки Смоленки прибитый к берегу плот: видимо, его потеряли рабочие, строившие набережную. Я сбегал домой за продуктами, оставил записку «Мама, не волнуйся, мы отправились в путешествие». И наш корабль тронулся в сторону залива —  тогда Африка была близко, за морем. Однако, на выходе из реки нас поймали какие-то дядьки и сняли с плота. Я вернулся домой раньше родителей, так и не побывав в Африке.
А  после семнадцати лет начался самостоятельный, исчисляемый тысячами километров, автостоп преимущественно на Юг или на Восток. Но в пределах страны — был еще Советский Союз. Потом — мир, разные горы этого мира, Гималаи, про которые даже толстую книгу написал. И сейчас все попытки начать оседлый образ жизни к лету срываются.

А что движет Вами, что заставляет сесть за руль, или выйти на трассу, или взять рюкзак и отправиться в горы?

Дромомания. Это такая болезнь. В одной из энциклопедий по психиатрии, а в советские времена у многих моих друзей, не желающих служить в армии, такие энциклопедии были чуть ли не настольными книгами, я прочитал о «дромомании». Дромос — бег, а мания — это мания. Еще эта болезнь называется пориомания, вагабондаж, и выражается в «непреодолимом, приступообразно возникающем бесцельном стремлении к перемене мест, переездам, бродяжничеству. Неодолимая потребность к скитанию продолжается дни и недели». Сейчас она у меня, слава Богу, не в острой, а в вялотекущей хронической форме. Это как стихи писать.

Так давайте, наконец,  поговорим о поэзии. На каких книгах вы выросли? И как происходило ваше формирование как поэта?

Вот, про Хлебникова я уже сказал. У нас дома была хорошая библиотека, но мой отец отдавал, да и сейчас отдает предпочтение прозе. Ну а я пожирал все, что было в шкафах — от Мопассана до Воннегута. С детства слушал Высоцкого, в школе, в десятом классе, переписал от руки, как девчонки пишут в альбомах, стихотворений тридцать Арсения Тарковского, в студенческие годы перепечатывал на машинке ОБЭРиутов, Мандельштама.
Надежда Мандельштам не права, когда писала, что нет настоящего читателя, который соединяет любовь к Хлебникову и Мандельштаму. Дескать, тот, кто понимает поэзию будет жить либо в мире Хлебникова, либо в мире Мандельштама. Чушь! Во-первых, мы читаем не поэтов, а их тексты. Я не стану говорить «люблю такого-то поэта», я скажу «мне нравится такое-то стихотворение такого то поэта». Во-вторых, если бы мне довелось составлять антологию своих любимых стихотворений, то в нее вошли бы десяток стихотворений и того и другого. Или я просто какой-то ненастоящий читатель.
А формирование как поэта... Моя литературная карьера началась с того момента, как я заговорил. Но первое значительное признание я получил от ровесника, пятилетнего соседа по даче. Дело было в Белоострове, мы сидели на мостках над прудом и болтали ногами, разгоняя воду. Я рассказывал ему одну из самых лучших своих историй. Что-то про Бабу-Ягу. Реакция слушателя оказалась вполне естественной. «Ну и иди к своей Бабе-Яге!» — закричал он и столкнул меня в пруд. Это было сродни инициации.
К счастью, меня спасли. Но подсознательный эффект был столь силен, что дюжину лет после этой истории я писал только стихи. Здесь я был более осторожен и, читая стихи друзьям, близко к воде не подходил. Кому-то мои творения нравились, кому-то — нет. Одна из поклонниц даже преподнесла мне куриную ногу. Ножка была довольно увесистой и синяк держался несколько дней.
И вот тогда случилось нечто вроде посвящения в прозу. Я снова стал рассказывать, и мало того, записывать «свои телеги», как сказали бы некоторые из моих друзей, на бумагу. Так стали получаться рассказы, повести, романы и прочие произведения.
 
А учителя?

Еще будучи студентом, я решил пойти со стихами на лито Университета, руководителем которого был Герман Филиппов. То ли до этого я выпил слишком много портвейна, то ли съел что-то неправильное, но меня чуть не вытошнило. Эта же реакция повторилась, когда я пришел в другое литобъединение. В третьем было то же самое. Больше одного раза я нигде появляться не мог. Кажется, у меня не было ни одного стихотворения без ненормативных слов. В четвертый раз, кажется после обвального «обсуждения» на лито Давыдова (вел его Юрий Шестаков), ко мне подошел бородатый человек, впоследствии оказавшийся поэтом и художником Олегом Павловским.
—Чего ты тут делаешь?! — гневно спросил он.
Пока я думал, чтобы такое позлее ответить, он продолжил.
— Тут тебе нечего делать, давай сейчас купим водки и пойдем к настоящему поэту.
Так я познакомился с Виктором Кривулиным.
Я не знал, является ли он моим учителем или нет до тех пор, пока в ресторане Дома Писателей (ныне сгоревшем) он не назвал меня своим учеником. Итак, мой учитель Виктор Кривулин. И человек, и поэт потрясающий. Витя привел меня в Клуб-81 (место куда собрали неугодных советской власти писателей), членом коего я стал впоследствии.
Тогда у меня было много приговёных (производная от Пригов Дмитрий Александрович) стихов. Самого Д.А., я также считаю своим учителем, хотя знаком с ним был шапочно. Он помог мне найти собственную манеру чтения.
Еще один человек, оказавший на меня сильное влияние был молодой поэт Борис Пузыно. Вместе с ним, Транком МК, и Ртомкером мы выпустили машинописный сборничек страниц на 200 «Мотиден депо», где определяли себя как «депрессионисты».
Но это давно было.

А кто Вам ближе всего из современников? Кто Вам, так сказать, был созвучен раньше и кто созвучен сегодня?

Современники — понятие условное. Есть некоторые стихотворения Арсения Тарковского, Вениамина Блаженного, Бориса Пузыно, Виктора Кривулина, Олега Григорьева, Бори Берковича, Аллы Горбуновой, которые прожгли меня насквозь, и шрам остался до конца этой жизни. Возвращаюсь к ним снова и снова. Но вряд можно говорить о «созвучности». У меня совсем другие стихи, другая поэтика.


Вам приходилось и приходится читать довольно много поэтических текстов — одно время как ведущему семинара «Дебют», сейчас как одному из составителей многотомной антологии петербургской поэзии «Собрание Сочинений». Как изменилась, на Ваш взгляд, поэзия за последние 20-30 лет?

Ничего не меняется. Хороших поэтов было немного и тогда, и сейчас. Это очевидные, банальные вещи. Сейчас все что прятали в советское время стало доступно. Никто не перепечатывает Хармса и Введенского на машинке. Архивы переползают в интернет. Но мало кому они нужны.
Можно ли назвать поэтами бесчисленное множество девочек и мальчиков, выплескивающих в социальные сети вербализированные гормоны. Наверное, можно. Тогда поэтов становится больше и больше. Впрочем, их, наверное, и раньше было не меньше. Просто не было такой публичности.
Пришло время слэмов, поэтического акционизма, время, когда стихи не просто текст, из  которого сознание читателя строит особенный неповторимый мир, а нечто большее: театральное, социальное, мультимедийное действо. Но это уже было, и это, возможно, пройдет, и потом снова будет.
С другой стороны, «серьезная» поэзия становится уделом избранных, да и понимают ее лишь избранные. Стихи поэтов печатают в толстых или специальных журналах. На поэтические вечера приходят, в основном, литераторы и литературоведы. На мой взгляд, вполне нормальная ситуация. Кому надо – услышит.
Еще… стало больше свободного стиха, верлибра. Такова общемировая тенденция, и современный читатель уже не заявляет: если нет рифмы, значит, это не стихи. Обо всем этом можно говорить и говорить. А надо ли?


ИЗ РАЗНЫХ КНИЖЕК



* * *

На газоне — уже трава,
и день открыл свой влажный рот,
где свежим асфальтом дымятся слова
и дел невпроворот,

где летит, словно птица, трамвай,
по сверкающим в небе лучам,
и твоя потерянная голова
не дает покоя плечам.




ГРОЗА

Собаки лают наперебой,
за деревьями небо с разорванной губой,
Илья пророк рассыпает горох
и электричество вырубает по всей деревне.

Он едет мимо нашего дома
на телеге, полной застывших слёз,
он засеял уже всю дорогу,
и нам целый мешок привёз.

Молоко превращается в простоквашу,
дорога становится глиняной кашей,
мешок тяжёлый лежит у порога,
открывать его страшно…



* * *

Трава рассыпается зелёными лучами,
сквозь цветочное небо проглядывает Бог,
и ангел приходит в дни печали,
а в дни радости колобок

давно несъедобный — высохло тесто,
он скачет под окнами бодрым мячом,
и когда разбивает случайно стекла
делает вид, что вообще не при чём:

мол, это ангел во время печали
долго стучал неловким крылом…
Впрочем, ангел колобку всё прощает,
и небо растёт там, где было стекло.



НОВАЯ ИЛИАДА

Говорят о чудесной карте
в красных прожилках крови,
где тёмные линии жизни
и белые пятна судьбы,

а здесь ветер играет палаткой,
надувает её словно парус
корабля из длинного списка,
который я позабыл.

Говорят, все уехали в Трою
и ещё не вернулись обратно,
говорят о каком-то герое,
смерть которого прячется в пятке,

а здесь солнце устроило прятки,
то откроет глаза, то закроет,
зайчики прыгают по палатке,
и Елена спит рядом со мною.


ДИКОЕ ОКНО

Дикое окно
открылось в нашем доме:
хлопает створками даже когда нет ветра,
скрипит,
а иногда выплёвывает
то бумажный самолёт,
то полиэтиленовый мешок
полный воды.

Прохожие шарахаются, отходят в сторону,
смотрят: глухая стена,
пустой брандмауэр,
а дикое окно уже на
другой стороне дома
по собачьи мяукает,
по кошачьи лает,

и что выкинет в очередной раз
никто не знает.




* * *

Гвоздь золотой, полярная звезда,
вся моя добыча – небесная руда,
куски синего, белого льда
и просто вода.

Тёмная змейка между камней
рисует круги моих будущих дней,
где Эрлик варит души в котле
и туман плывёт по земле.

Тёмная змейка рисует круги,
но я каждый день становлюсь другим,
и, когда наступит Страшный суд,
меня не узнают и спасут.



* * *

Реки, которые нас уносят,
жёлтые, белые, чёрные, чаще мутные,
чем прозрачные,
начинаются весной,
заканчиваются осенью,
где домики дачные,
сад-огород,
где реки, которые нас уносят,
наши дети легко переходят вброд.



* * *

На этой планете
космонавты-наркоманы
бегают за крысами-мутантами
среди мясистых мухоморов
и тощих поганок.
Я спросил космонавта в серебряном комбинезоне:
"Зачем ты бежишь за этими крысами,
розовыми, с белыми бантиками на голове,
с очаровательными хвостиками,
которыми они пишут друг другу письма
синей тушью туч, белым молоком облаков".
Космонавт ничего не ответил,
только бросил в меня безумный взгляд,
словно камень
из окошка гермошлема,
и пыхтя умчался.
Думаю, что космонавты до сих пор бегают,
а моя крыса уже вернулась,
поймала очередную тучу,
высунула язык и аккуратно выводит кончиком хвоста
письмо подружке.


МОЯ МАМА РАБОТАЕТ

Я вдруг увидел как
моя мама
на пиру ангелов
моет посуду,
подметает перья,
праздник заканчивается,
звёзды крутят свой хоровод,
а она всё при деле:
вытряхивает скатерти,
расстилает небесные постели…

Впрочем и раньше
она не могла не работать,
сначала училась,
потом строила самолёты,
а после инсульта
устроилась дворником
в детский сад:
врачи рекомендовали
свежий воздух и движение,
её радовал снег и листопад.

И сейчас
моя мама работает
даже когда ангелы спят.


* * *

Я знаю, что
смерть боится
круглой коробки,
жестяной коробки из-под печенья,
похожей на маленький барабан.

Если прислонить ухо
к её голубой крышке,
можно услышать
как шумит ветер,
как плещет море,
как ругань соседей этажом ниже
становится тише
и многое другое.

Внутри коробки —
разная мелочь:
латунный напёрсток,
иголка, в ушко которой
не всякое пройдет слово,
катушки с цветными нитками,
и то, что было оторвано
но можно пришить снова:

пуговицы от твоего платья,
давно ставшего тряпкой,
молния от моей куртки
с вечно дырявыми карманами
и рваными рукавами,
мелкие пуговки,
петельки, крючки —

их можно даже не пришивать,
а просто жить-поживать,
пуговицами смотреть,
тянуть нитки взглядов:
твой — оранжевый,
мой — синий,
они переплетаются красиво
и всегда рядом.




* * *

Ногти её перламутровые,
глаза — изумруд
И как я к ней подойду,
если на моих подошвах мазут,
а слова пахнут нефтью.

Ведь я шёл к ней через Сураханы,
вдыхал горячий воздух Апшерона,
я видел пёстрых змей, прозрачных птиц
в дрожащем небе над храмами огня.

Я плакал — это слёзы Низами,
меня кололи розы Физули,
Я видел восемь дверей в рай
и четыре дерева: кедр, чинар, гранат, абрикос...

Виноград оплетает её дом,
словно дракон охраняет её вход,
и что я ей расскажу,
если в горле моем прибой,
и песком заполнен мой рот.


НОВОСТИ

Кормят нас всяческой дичью
газетные утки, тетерева,
а мы все ждём псалтырь птичий,
где царь Соломон — сова,

где на солнечный луч нанизаны
золотые строки крылатого льва,
а здесь воробей на карнизе
клюёт мусорные слова,

да сорока-воровка варит кашу,
которой всегда не хватает,
и над тем, что нам завтра скажут
уже мухи летают.


СТИХИ НА КАРТЕ

В стихах, написанных на карте
часть слов залезает на горные вершины
часть проваливается в болото
строчки становится гатями
лесными тропами, а то и самим лесом
география превращается в поэзию
а поэзия в географию,
и можно было бы сказать:

лес моих строк столь высок,
что способен остановить ветер,
но пока он треплет карту в моих руках
вместо букв получаются одни крючочки
да и я в масштабе этой карты
меньше точки.


 

.

Loading...
Loading...