Дана Сидерос



***

Малыш, послушай, что расскажу:
история - просто жуть.
На черной улице черный дом
под черным московским льдом.

Засов скрежещет, скрипит петля,
большую беду суля.
Выходит на улицу человек
с повязкой на голове.

То Черный Критик, зловещий дух,
гроза сопляков и дур.
Он вечно ходит, приняв сто грамм,
по разным литвечерам.

Его характер - совсем не мёд.
В руках его пулемёт.
Он сделает из поэта фарш,
как только услышит фальшь.

Бай-бай, малыш, засыпай скорей,
а днем гуляй во дворе,
катайся с горки, ворон гоняй,
но только не сочиняй.  



***

Дед-инвалид подзывает внука,
дед говорит: мой хороший, на-ка
денег тебе, принеси таблеток,
чтобы принять - и лето.
Чтобы принять сорок штук - и дома.
Я так устал, помоги мне, Дима.
Покарауль у двери, пока я
съем пузырек покоя.

Внук рассуждает: всё надо взвесить.
Сколько дадут мне? Ну, восемь, десять,
блистеров. Ну а сколько надо,
чтобы хватило деду?

Внук размышляет: всё надо взвесить.
Сколько дадут мне? Ну, восемь, десять,
может, двенадцать
лет.
Выйду - как раз в институт.
 

Дед засыпает, и деду снятся
молы на море, милые лица,
вальс из динамика у фонтана,
баритон
Левитана.

***

Я прохожу мимо, а они мне шепчут, не открывая рта:
ты, говорят, не девочка, а мечта,
коса у тебя густа,
зелены глаза и нежны уста,
приходи, говорят, поболтать.
У нас, говорят, красота,
не то, что у вас там.
А то и вовсе оставайся у нас,
здесь уют, тишина,
земляника, ландыши, белена.
Оставайся, ты нравишься нам.

Я говорю, куда мне... и так полный воз вас тут.
И к тому же, мне рано - малолеток нигде не любят.
Они говорят, у нас нет ограничений по возрасту,
глянь на Оленьку, восемь лет - а уже в клубе.

Я смотрю на Оленьку,
та улыбается мне сквозь ретушь.
Я говорю: "Нет уж!"
И бегу, отбиваясь
от назойливых рук листвы,
к живым.


* * *

Утром в город приехал цирк.
Все знают, что в город приехал цирк.
Никто не кричит об этом,
ни кузнецы,
ни жрецы,
ни дворники, ни продавцы,
ни детки, ни их отцы.

Все слышали
кимвалы и бубенцы.
Нельзя не заметить,
что в город приехал цирк.
Все знают,
что каждый знает,
что в город приехал цирк.
Все будут вечером на представлении.
И мы попадём, не сцы.
 

Утром в город пришла чума.
Все знают, что в город пришла чума.
Она похожа на цирк -
приходит вдруг и сама.
Нельзя не заметить,
как яблочный аромат,
как хлебный родной аромат -
текут в её закрома,
где гнильё и тьма.
Всех встречных, велик ли, мал -
кидается обнимать.
Никто не кричит об этом,
но все закрыли дома.
А толку, если чума...
 

Утром я сбрасываю кошмар,
и просыпаюсь в май.
Кругом провидцы, советчики,
умники и спецы.
Все знают, что если приехал цирк,
то позже придёт чума.
Ну что же, пускай приходит,
у нас образцы
вакцин.
И в юбке цвета циан
смелый маленький капуцин.
Отважный, весёлый, наглый
цирковой капуцин.
И цвета кармин - пион,
опасный, хищный пион
(лепестки с молочной каймой).
Таких, как мы, погубить -
сначала поймай.
Поймал - молодчина, жуй,
но
руки
сперва
помой.




Луковый суп
 

Выходит конферансье,
говорит невнятно и длинно.
Если вкратце:
сегодня у нас - малыш чиполлино,
но прежде чем мы его нашинкуем
и будем есть,
он прочтёт нам сцену-другую
из собственных пьес.
Выходит некрупный лук,
невзрачный, слегка нелепый,
смотрит в гудящую тьму,
сощурившись слепо,
в неловком поклоне сгибается до земли.
Срывает с себя
коричневый хрусткий лист.

 

А следом второй,
и третий,
яростными рывками,
многим хочется отвернуться
или там бросить камень:
что угодно, только чтобы он
перестал.
На нём остаются два
золотых листа -
последняя тонкая, бесполезная кожа.
Он делает паузу, с треском
срывает и эти тоже.
Стоит обнаженный, бледный,
как больной или пленный.
В электрическом свете,
в шелухе по колено.

 

И вот тут уже все ревут,
растирая по лицам слёзы.
Даже снобы бобы, капризные вишни,
надменные розы.
Испуганные картошки
закрывают детям глаза.
Томатов тошнит, огурцы покидают зал.
Хозяин зала,
почтенный старый редис,
мрачно курит в закрытой ложе
и смотрит вниз:
испортил вечер, писака,
вечно с ними вот этот разврат.
Всё,
никаких больше луковиц -
только клубничка
и виноград.
 

***

Смотри, говорю,
роем ямку, в неё - обёртку или фольгу,
сверху перо, монету, мелкое что-то.
Или бусинку - все шкатулки ими забиты,
или камушек подбери здесь, на берегу.
Накрываешь стеклом, присыпаешь его песком,
чтобы выглядело, как будто его здесь нет.
Получился секрет, поняла?
Наш с тобой секрет.
Помни, где он зарыт,
но не делись ни с кем.


Хмурится.
Водит пальцем по грязной коленке.
«Не понимаю, папа, зачем всё это?»
Вечно с ней вот так.
И попробуй не дать ответа.
Вспоминаю что-то, говорю:
понимаешь, Ленка,
фантики умирают, когда их снимают с конфет,
мы должны их похоронить.
Если сделать всё, как положено, то они
превращаются в мотыльков и летят на свет.
 

Она кивает, идет собирать ракушки и камни.
Её устроил ответ.

 

Сентябрь

Утром мать и отец
идут в детский сад.
 

Как раз поспел урожай - на ветвях висят
тяжелые пухлые дети с розовыми боками,
в рубашках из свежих листьев,
с крепкими черенками,
нежные, полупрозрачные - косточки видно насквозь.
Бери и срывай, коли нашел своего.
 

Мать говорит:
иные берут по пять,
нашего снова нет, сколько можно ждать?
Я бы его любила,
кормила, купала, ласкала.
Поищи нам, отец, кого-нибудь
среди палых.
 

Паданцы прячутся у корней, пугливые, как зверьки,
у них помяты бока, поломаны черенки,
их собирают в корзины и выставляют на вход,
вдруг кто-нибудь возьмёт.
 

Угрюмый отец садится возле корзин,
думает: хоть бы сын...

 

Мать и отец возвращаются шумной улицей.
Он то хохочет, то вдруг начинает хмуриться.
Осеннее солнце гладит бурые крыши.
У неё в подоле шевелится, хнычет, дышит
и пахнет яблоками.
 

***


За сгоревшим бором, плешивым камнем,
Под изрезанным звездами брюхом ночи
Он ревет, как боров, поёт с волками,
Прорастает, струится, преграды точит -
Мой двойник, несбывшийся лучший образ,
Невесомый, умеющий видеть кожей,
Пьющий лунный свет, быстрый, словно кобра,
Идеальный контур, избранник божий,
Ждущий утро у солнечного причала,
В высоту взмывающий пёстрой птицей.
 

Иногда он грезится мне ночами,
И наутро хочется удавиться.
 

Я - охапка слов, он - изящней хокку.
Он властитель времени - я не в силах
Обуздать даже мимику и походку.
Хоть бы там, на небе, перекосило
Тех, кто сортирует и делит чары,
Тех, кто пел его и меня чеканил.


Иногда я грежусь ему ночами.
Утром он пыхтит над черновиками:
Сгорблен, сер, испуган, сосредоточен,
Будто вдруг нащупал в себе прореху.

 

И когда он не может сложить двух строчек,
Я давлюсь злорадным, натужным смехом.

 

***

Мотылёк
в саркофаге кокона
сочиняет себя, выковывает.
Из вонючего комковатого киселя
собирается в ломкие лапки,
в крылышки васильковые,
те, что нас по весне умиляют
и веселят.

 

Мотылёк
разрывает бурые
и сухие останки прошлого,
выгибается, волочет себя.
Высоко,
на дрожащем листе
обсыхает, вбирая дрожь его,
и становится цветом.
Дыханием.
Мотыльком.
 

Дальше эту чешуйку неба,
мазок лазурного
запирают в пригоршне,
стискивают, несут.
Не желая при этом (смешно)
ничего зазорного:
просто глянуть ближе
на этакую красу.
 

Рассмотреть
переливы синего в жилках черного.
Дунуть в сжатый кулак.
Стряхнуть пыльцу с рукава.
Ощутить под ладонью биение
обреченного,
восхитительно смертного,
хрупкого существа.

 

Вы хотите мораль?
Что ж, могу отсыпать морали.
Открываем тетради,
пишем с красной строки:
Мотылёк на цветке прекрасен,
но гениален -
мотылёк в кулаке.


 

***

Вот опять вокзал,
то есть, вопли, гудки и топот.
Кто-то волоком тащит тачку -
не достаёт колеса.
Закрываем глаза.
Проводим мысленный опыт.
Представляем грядущие ужасы и чудеса.
 

Например, мне полтинник:
Шопен и осётр на ужин;
охранник, на треть состоящий
из шеи и рук.
 

Или я - бомж.
Тогда охранник не нужен:
тухлая сельдь в кармане - эффект не хуже.
Все уступают дорогу.
Море пространства вокруг.
 

Пусть я, к примеру, курю «Беломор»
на крыше
или ем паровые котлеты
и посещаю бассейн - 
разницы нет ни малейшей,
то есть совсем.
Меняется антураж.
Рука - рисует и пишет.
И что-то внутри головы просеивает,
просеивает пространство, словно китовый ус,
фильтрует тонны воды,
оставляет цвета и звуки.

 

Я допускаю, что однажды проснусь
и будто впервые увижу
свои узловатые руки
(тыльная сторона пятнистая, как тритон).
Обнаружу себя, обживающую притон,
склочную,
навязчивую притом,
с неприятным щербатым ртом.
Раздавшуюся втрое,
или истаявшую на треть...


Никогда ничего не боялась раньше,
не буду и впредь.
За пять минут до второго инсульта
буду смотреть
в собственные глаза
на оплывшем чужом лице
в грязном зеркале вокзального туалета.

 

Я вряд ли вспомню,
была ли, собственно, цель.
Скорее меня позабавит, что я в конце.
Отсюда, с конца,
видны нюансы сюжета.

 


 

Не в финале - в разгаре, посередине,
острый гребень времени оседлав,
весь свободный, словно рыбак на льдине,
я плыву в темноту. Темнота тепла.
Темнота убаюкивает и плещет
песню старую, тихую, без затей:
раздари все альбомы, цветные вещи -
ни к чему они в темноте.
Темноте всё равно, что внутри ты розов,
нежен, ласков, красив, как осенний Крым.
В темноте только текст и вот эта поза:
мол, смотрите дети, поэт открыт,
что-то тихим голосом говорит нам,
ждёт, когда этот ужас
кончится.
Я пинком вышибаю подпорки ритма
и с улыбкой смотрю, как текст
корчится.

Он уже не выглядит стройным,
но пока
даже так
красивый,
как встревоженный рой осиный.
Поэтому я начинаю
лупить его
что есть силы.
Пачкать рифмой в случайных местах -
назовите теперь его
белым.
Ломать - ни один сустав
не останется целым,
ни одно ребро
во впалой его груди.
Черта с два этот стих свободный.
Я теперь ему господин.

Я, испортивший представление,
разбивший для вас свой текст,
может быть, последний,
даже не думающий вытаскивать
впившиеся буквы
из ладоней, ступней и коленей.
Я, созвучие добывающий в горле,
негромкое, жалкое, но живое.
Я стою и говорю лично с тобой,
да,
мы перешли на "ты",
нас осталось двое.

И всё, чего я правда хочу -
чтобы ты забыл,
как вдыхать.
Только это имеет значение,
если речь идёт о стихах.
Ты либо слышишь их,
либо не слышишь их.
Остальное - формальности.
Для критиков
и глухих.



Ну вот.
Я услышал.

Утешь меня, дай мне повод
считать, что ты понимаешь,
с кем говоришь,
когда проклинаешь
короткий якобы повод
и ноешь,
что ты давно уже не малыш.

Когда ты отчаянно просишь
большого дела,
ругаешь стрелу пера,
мол, не так остра.
Яришься, рисуешься,
требуешь оголтело
серьёзного отношения,
равных прав.

Я мог тебя взять в ладонь,
залечить все раны,
унять твою вечную дрожь,
дурная ты мышь.

Но нет, я пришёл
с тобой говорить на равных.

Так что же ты
извиваешься
и кричишь?


***

23 ноября, 0:02
Ученик колдуна
изящным движением
превращает бутылку в розу.
Обещание превращает в угрозу.
Рыхлый сухой верлибр
в опасно ритмичную прозу.
Идущего превращает в бегущего,
бегущего -- в лежащего стонущего.
Это простая магия --
ничего стоящего.

Сам колдун превращает
молчание-золото
в свинцовые слитки воя.
Растворяется в красном дыму
на глазах конвоя.
Умеет, к примеру, мёртвое
превращать обратно в живое,
возвращать через Лету в лето,
без паромщика, вброд,
но магический кодекс гласит:
можно только наоборот.

Или вот дурак
стучит варёным яйцом по столу,
чистит, разламывает, находит иглу.
Так приходит конец
вселенскому злу.
Само яйцо, между прочим,
он съест потом, посолив.
Дурак раздражающе весел,
удачлив, нелеп, болтлив.
Даже сидя по пояс в трясине,
не хандрит, не скорбит ни о ком.
Если я когда-нибудь вырасту -
вот бы стать дураком.

Чтобы двигаться, как дурак,
не петляя, не семеня.
Выйти в город за страхом с утра,
всё продать - купить семена.
Уложить их дремать пока
в колыбель горшка
и нанять им няньку, прибывшую издалека:
будет петь им песни в тоске
на своём родном языке.
Как пробьётся цветочек аленький -
срезать,
смять,
сварить в молоке.

Чья-то боль уйдёт в облака
от волшебного молока.
Я же снова пойду за страхом -
подманивать, выкликать - подающий большие надежды
ученик дурака.



Купить газету,
запомнить город и день.
Смотреть, как плывут огни по черной воде,
как сложно губы уложены
у людей,
как много у них владений, идей и дел,
как много незащищенных и хрупких мест.

Проехали мост над рекой,
и теперь окрест
людские норы в кирпичной красной коре,
стволы без корней и ветвей, дающие крен.

Их новые ружья
могут разить наповал,
но в их очагах не тлеет полынь-трава,
никто не помнит обрядов,
не знает старого колдовства.
Поэтому тот, кто пришел за мной,
рисковал.

Он любил охоту, печенье из отрубей,
выращивал голубей, играл на трубе.
Он мог меня пощадить, но кто-то сказал
"Убей".
И вот я еду к нему домой.
То есть, теперь - к себе.

В его жилище нет святого огня.
Верного пса, коня,
ножа в стене, что предупредит, звеня.

Его жена открывает мне дверь, обнимает меня.
Ей не хватит чутья
понять.

 

.

Loading...
Loading...