Алексей Кудряков



***

Скажешь: каникулы. Слово, как молоко
прокипячённое: с пенками и густое, –
пробую нёбом, дышу, живу на постое.
Всё хорошо, хоть и небо заволокло…

Слушаю, будто таёжный и чуткий зверь,
ветхой проводки электрический щебет,
как за посёлком в карьере взрывают щебень:
ухает так, что отходит со скрипом дверь.

Лень подниматься, набрасывать медный крюк:
ни новостей, ни беды не надует в щели.
Лучше за чаем в отцовской сидеть шинели,
не отнимая от кружки озябших рук.

Страхом, что не испытан и не изжит,
иль перемирием – вечер и книга Фроста.
Скоро победа: о приближении фронта
голос в тарелке даром что дребезжит…


***

Июль. Несфокусированный взгляд
сквозь линзу времени бежит пространства.
Не контуры предметов – звукоряд
обозначает комнаты убранство.

Вот ложечка – она слегка звенит,
как на полотнах Грабаря – сервизы.
Как солнце, восходящее в зенит,
и раскалённые карнизы.

Соударение хрустальных мух,
десятки колокольчиков. И фразу,
распавшуюся на рефлексы, слух
распознаёт как вазу,

стоящую на плоскости стола.
За ним – орнаменты и арабески:
дыханье, шёпот тёмного угла
и занавески.

Свет уплотняется вблизи окна:
слышнее ксилофоны, флейты, домры.
И вещи обретают имена
и – формы!


***

У пятой рюмки есть двойное дно,
у поздней осени – подавно.
Табачный дым, струящийся в окно,
чуть приоткрытое, и плавно
в ночь уносимый лёгким сквознячком.
Застывший сад, и комья глины
у ветхого скворешника, ничком
упавшего под георгины…

Предзимний вынужденный карантин,
ряды обратной перспективы –
начало иконописи картин
былого, где поныне живы
блудницы, мытари… и я: один
из них – ушедших восвояси.
Теперь: кто у осин, кто господин,
кто сеном устилает ясли.


***

Так и ходишь по кругу, вращаешь веретено, –
то ли руки запачканы, то ли место намолено:
Подмосковье, железнодорожное полотно,
электричка, платформа Монино.

Расписание выцвело, стёрлось, как вензелёк
на букварной странице – сказки, где наколдовано
путешествие дальнее, встреча, в руках василёк,
возвращенье – ухаб да колдобина.

На заляпанных стёклах, в потусторонней возне
светотени и мороси, время – остывшее олово.

…лучше выбраться в тамбур и, засыпая во сне,
опустить на колени голову.


13. I. 2012

Догонять твоё тридцатилетие – значит смотреть
на стеклянную дверь за щербатой эвклидовой кладкой,
различая не в трещинках ржаво-кирпичную клеть,
а прибрежный песок, перемешанный с розовой галькой,

гладкой, как велимирово «эль», и поодаль – затон,
облепиховых зарослей обско-сибирское море,
черепаховый гребень – тот самый, что прятал Зенон
в апории о времени и человеке, о ссоре

настоящего с будущим, с памятью, ибо теперь
не коснуться ни гребня, ни прядей, что влажно сверкали
под полуденным солнцем, – смотреть на стеклянную дверь,
различая лишь волны и яхт паруса из перкали…


Три взгляда

1.
Зимние не выставлены рамы –
майским утром холода всегдашни, –
а уже из-под земли упрямо
тянется нарцисс – у края пашни.
Бел, что снег, и смотрится героем
в чернозёмно-чуждом окруженьи,
вскормленный водой и перегноем,
как воображеньем – отраженье.

2.
Комната в пустом, безлюдном доме,
если подойти к провалам окон, –
то же, что запрятанный в соломе,
наизнанку вывернутый кокон.
Трещинка в пространстве, от которой
свет за тьмой пускается вдогонку,
создавая свой мирок за шторой,
втягивая тишину в воронку.

3.
Капельки дождя и конденсата
парных стёкол; красно-белым кряжем
гроздь рябины и сухая вата –
между натюрмортом и пейзажем.
Полубытие, полузабвенье –
как защита от возможной раны,
и ничто, связующее звенья:
времени прозрачная мембрана.


Рейнские песни / Заречье

Далёкой песни рейнская волна,
пройдя теснины радионастройки,
из колебательного контура вольна
наплыть на берег, где электротоки
преобразятся в гармоничный строй,
нечаянную радость, – в те моменты
знакомая мелодия над суетой
звучит печальней, чем с магнитной ленты.

Иная музыка – ещё не треск –  
косноязычья затопляет дамбу
и разливается, свой переплеск
доверив дактилю, хорею или ямбу,
но замершие строфы, как пруды,
так скоро зарастают тиной,
что остаются окна голубой воды –
и только: речь становится плотиной.


Март

Бесформенные пятна: охра и свинец,
по краю ржавчина, ряд бирюзовых линий,
два сочных розовых мазка и, наконец,
расплывчатый автограф каблуком на глине.

Ни света, ни объёма. Отступив на шаг,
я пристальней взглянул на свой этюд и вскоре
смог различить за ямкой, где стоял башмак,
сырого снега серебристые валёры,

рельефно-белый оседающий сугроб,
чуть тронутый лазурью, известью и сажей,
завалинку, узоры муравьиных троп
(скорей, угадываемых, мельчайших), даже

тень от гвоздя. Но выше начинался плёс,
волнообразные перемещенья цвета, –
взгляд потонул и только чудом меж полос
вдруг уцепился за стальную шляпку: это

обитая вагонкой – во всю ширь! – стена.
Затем с опаской, ощупью, рывком, с наскока,
вдоль синих трещинок, по мрамору окна
и цинковому жёлобу – до водостока,

с которого каскадом в тёмное нутро
железной бочки, с чёрной вмятиной, дырявой.
Извилистая струйка ловко и хитро
легла между камней, переходящих в гравий

и в глинистый раскисший снег. Сейчас и здесь,
увидев в будущем своё воспоминанье,
я сожалел, что колорит, фактура – весь
звучащий мир подробнее на расстоянье.

Чем дальше, тем опасней. Чтоб не соскользнуть
в иную – вязкую – бесформенность, где имя
теряется и меркнет свет, дано прильнуть
не к мигу – к видимости, в памяти хранимой.

Из двух картин – которая реальней? – раз
сегодняшнее слепо, будущее зорко.
И розовую кляксу дорисует глаз?
что это: фантик, брошенный платок, заколка?


Бетховен

Ещё не глухота, а только шум прилива,
на берегу пустынном первые следы,
что, осердясь, волна смывает торопливо.
Чудесней камушков с прослойками слюды
огни на мачтах, маяки у горизонта,
но чудо из чудес – голубизна воды.
Ещё прерывист и невнятен рокот Понта,
ещё доносятся земные плачь и речь,
когда наплывы пены каплями, понотно,
касаются ступней, колен, запястий, плеч.
Над головой смыкается прозрачный купол,
чтоб первозданное молчание стеречь.

Теперь, когда солёный холодок окутал
тончайший слух и в теле, от мизинцев рук
до пят, зашёлся страх – и узелок распутал,
душа свободно проникает в первый круг
закрытой тишины и сладостных созвучий.
Став пузырями воздуха, исчезло вдруг
земное время. Лишь игольчато-колючий
в груди теснится выдох, что забыт пловцом,
как ветер, плески вёсел или скрип уключин.

Оркестр подводный обступил его кольцом,
протяжный звук издали водоросли, лилий
тройной аккорд встревожил краба, что альтом
вступил и смолк, а после медленно проплыли
два лирохвостых ангела, кораллов хор
таил молчанье флейты в бархатистом иле.
У всякой рыбы свой, но отрешённый взор,
поскольку длится между временным и вечным,
и немота – без слов премудрый разговор.
Не потому ли и соблазн поддаться встречным
течениям и всплыть сменяется иным –
уйти на глубину, достигнуть дна, чтоб лечь там…

Кто слишком глубоко нырнул, но был храним
морской Звездой – и возвратился, ICHTHYS, Рыба,
тот, словно нотную линейку, перед ним
из бездны проложил ходы, в которых либо,
отчаявшись, замолкнуть, либо смерти близ
расслышать раковину посреди полипа.

На берегу жемчужина. И лёгкий бриз.

.

Loading...
Loading...